Давно ты не видел подружку дорогу к знакомым местам скачать

Мучение любви, Часть 1 - читать, скачать - архимандрит Лазарь (Абашидзе)

Большинство творений и сочинений нашей Библиотеки можно скачать в форматах быть, ничем не выделялся среди таких же бревенчатых изб, стоявших вдоль дороги. К святым местам мальчика тянуло с раннего детства. . Икона принадлежала монахине Софии, которая давно уже обрела вечное. Давно ты не видел подружку, Дорогу к знакомым местам. "Налей же в железную кружку. Свои боевые сто грамм." Гитару возьми, струну подтяни. Музыка Н. Богословского Слова В. Дыховичного Давно ты не видел подружку, Дорогу к знакомым местам. Налей же в железную кружку. Свои боевые сто.

Пока же только копятся силы и ненависть. А может, и вовсе одному придется быть: Конечно, не мы боремся сами: Но в том-то и дело, что Господь в это время как бы сокрывается и отступает: История с Иовом Многострадальным тут многое пояснит. Но готовиться надо заранее. Это закон духовной жизни!

Се, сатана просил, чтобы сеять вас как пшеницу Мы и теперь уже начинаем по временам военные действия, но потом пугаемся предстоящей войны и отступаем. Вообще-то, наше христианское дело — военное всегда! Но главное сражение впереди; его не обойти! И по-настоящему по Богу жить можно начать только после. Впереди и боль, и страх, и плач, и стоны. И то необходимо сказать, что даже после многих проигранных битв терять надежду все-таки нельзя: Не часто ли бывало в истории, что государства и великие армии терпели поражения, несли потери, оставались без военного снаряжения, отступали и вообще терпели лишения, страдания, потери и бесславие?!

И еще о том же у святого Исаака Сирина: Притча Просится на бумагу такая притча. Был в некоторой стране один удивительный человек, весьма знатный и богатый. Но сколь богат он был, столь же и добр; насколько милостив, настолько и мудр; сколько рассудителен, столько же и справедлив!

И имел он такой странный обычай: И когда уже подрастали они, крепко на ноги становились, мудрости да сил набирались, к поприщу житейскому и к разного рода браням на нем уготовлялись, тогда добрый наставник, наставив в последний раз и благословив на этот дальний путь жизненный, с миром отсылал. Но не так, чтобы уже не пещись о них: Известные горожане с радостью брали на службу в свои имения и на свои предприятия этих воспитанников, заранее зная об их добросовестности и умелости в работе, верности и порядочности.

Так тот удивительный человек все делал хорошо и весьма добропорядочно. Но имел сей благой человек и еще один мудрейший обычай: Незадолго до окончания обучения давал наставник своему пасынку чистую рисовальную доску, цветные мелки и просил изобразить то, что больше всего запомнилось, ярче всего запечатлелось в душе его, более прочего полюбилось сердцу детскому в этом доме, где он прожил в таком покое и радости эти годы.

И каждый отрок рисовал именно то, к чему склонилось сердце его, что было в характере его главной чертой и чем более всего увлекся ум. Один рисовал сад, цветы и фонтан в саду, павлинов и других чудесных птиц, населявших красивейший сад. Другой рисовал лошадей и игру с детьми, игру, которая бывала так весела и беззаботна на лужайках прекрасной усадьбы, где они так дружно жили под надежным покровительством своего доброго попечителя.

Третий изображал самого себя в изящных одеждах, в которые одевали его здесь, с какой-нибудь из любимых игрушек, в которых также не было в том доме недостатка. Кто-то рисовал празднично убранные комнаты или щедрую трапезу приюта: И вот мудрый хозяин, внимательно рассматривая эти рисунки, безошибочно определял наклонности детей и выбирал для них место и род занятий в самостоятельной их жизни.

Так он устраивал их дальнейшую судьбу. Но вот еще что! Некоторые дети — правда, весьма, весьма немногие — рисовали не что-либо, не кого-либо иного, как самого своего доброго и милостивого благодетеля, рисовали с чувством глубокого умиления и старались отразить на рисунке все его самые лучшие черты.

Иной же раз они даже подписывали эти изображенные красками настроения трогательным словом, порой сочиняли стихи. В общем, они чаще всего выражали следующее: Все доброе, что мы здесь видели, тем только и было хорошо, что в нем отражались твоя доброта и благость, что оно исходило от твоего любящего и милующего сердца. И мы всегда будем помнить и любить не вещи эти, не одежды, яства и красоту дома твоего, а прежде всего тебя.

И что пользы от красоты и приятности вещей, если за ними не стоит добрый и милостивый их дарователь? И многое еще было в этих благодарных излияниях душ. Вот таких-то воспитанников мудрый и предусмотрительный домовладыка как раз и отличал особенно, таких он как раз и искал, как самых благорассудительных, добросердечных и великодушных,— тех, кто умел избирать главное, отодвигая второстепенное, ценою же второстепенного определять цену наиважнейшего.

Таких чад своих этот богатый и знатный человек оставлял при себе уже навсегда, усыновлял их и готовил к наследованию всех благ своих… Вот так и вся наша жизнь: Изобразим по сердцу своему картину — время сотрет ее одним легким движением, как влажной губкой, от нашего рисунка останется лишь расплывчатый белесый след, и тот забудется, сотрется. Будут подходить другие ученики, теми же мелками рисовать на доске свои картины Но когда-то сказанное, запечатленное, казалось, на миг, даже будучи стерто, не исчезает бесследно.

Видит Господь Своим премудрым, всевидящим оком каждый штрих, каждую деталь, все помнит, всему знает истинную цену. Выраженное в этой промелькнувшей во времени картине определит все наше будущее, наше положение в вечности навсегда — навсегда, на веки вечные!

В вечности же он избрал нищету. Иной подает ее за детей своих, и Бог спасает и хранит детей. Другой подает ее для того, чтобы прославиться, и Бог прославляет. Ибо Бог не отвергает никого, но каждому подает то, чего он желает, если только это не вредит душе. Но все сии уже получили награду свою, и Бог ничего не должен им, потому что они ничего душеполезного не искали себе у Него, и цель, которая была у них в виду, не имела отношения к их душевной пользе.

Ты сделал это для того, чтобы благословилось поле твое, и Бог благословил твое поле; ты сделал сие за детей своих, и Бог сохранил детей твоих. Ты сделал это, чтобы прославиться, и Бог прославил. Итак, что же должен тебе Бог? Он отдал тебе плату, за которую ты делал.

Иной подает милостыню для того, чтобы избавиться от будущего мучения: Другой подает милостыню для того, чтобы получить награду: Никто не должен медлить на пути сей жизни, дабы не потерять места в Отечестве. Никто не вмешивай замедлений в добрые желания, но всякий совершай начатое, дабы исполнить то, что начинает. Святитель Григорий Двоеслов 28 Монашество — особый путь, здесь правила иные, чем где бы то ни было в других областях жизни.

Видишь, что все медленно идут или блуждают и ищут обходные пути,— ты беги, оставляя их собственному их выбору.

Ведь во всем уступают лучшее другому те, кто взыскивает большего, но не так в самом вопросе любви, в том, что непосредственно касается любви: Бегущие на ристалище бегут все, но один получает награду, так бегите, чтобы получить А праотец Иаков, хитростью отнимающий у брата первенство, борющийся с Богом? Моисей, требующий видеть лице Божие? Елисей, выпрашивающий у пророка Илии сугубую благодать?

Братья Зеведеевы, просящие Господа посадить их в Царствии Славы по правую и левую сторону Его престола? Но в деле любви не обойтись без горячности. И Иов более благоугоден Богу, а его друзья при всей своей рассудительности должны просить молитв о себе у Иова, так, кажется, смело и дерзновенно рассуждавшего о судах Божиих. Многие, покусившись спасать вместе с собою нерадивых и ленивых, и сами вместе с ними погибли, когда огонь ревности их угас со временем. Мы теперь часто ошибаемся, когда думаем, что главное, от каждого из нас требуемое,— это помочь спасаться окружающим нас людям.

Мы как будто готовы многим жертвовать, весьма нам самим необходимым, дабы подтолкнуть к вере ближнего. Но это чаще всего демоническое искушение, которое многим сковало руки и ноги, заставило их замедлить на пути к Богу в ожидании тех, кто как будто тоже собирался идти с ними но так и не собрался.

Многие под таким благовидным предлогом отвлеклись от бодрого шествования, задержались в этих сборах и воодушевлениях толпы, наконец забылись и потеряли интерес к самому путешествию.

Сначала человек должен бежать и преодолевать препятствия, должен ревностно прорываться сквозь вражеское окружение и бесчисленные опасности и, лишь достигнув прочного и надежного положения, иной раз может обернуться осторожно и протянуть руку ищущему помощи.

Мы подобны людям, упавшим в глубокий ров: И только выбравшийся на ровное место, крепко держащийся за ствол дерева может опустить вниз веревку и вытаскивать кого-то просящего помощи. Но какая беда, если, сделав всего несколько жалких потуг и едва на метр вскарабкавшись на скалу, начнем уже тянуть кого-то следом за собой!

Современное человечество находится в самом жалком духовном состоянии, души наши изъязвлены и изъедены червями страстей до предела. Дается еще удивительный шанс — удаляться от беснующегося мира в монастыри, жить в относительно изолированных от всеобщего беснования местах, находить некоторый малый покой и охранение от внешних поводов ко греху. Для многих из нас это — единственная возможность выжить, не сгореть в седмижды разжженной пещи современного Вавилона.

Господь дарует нам еще эту чудесную прохладу и укрепляющего нас Ангела, чтобы мы, подобно отрокам вавилонским, воспели песнь смиренную и покаянную. Но мы, безумно возмечтав о себе, порываемся выйти из прохлады в самое пекло, думая своим искусным словом и звонким голосом увлечь за собой как можно больше людей, сделать их причастниками той же милости, что явлена. Но как много увлекшихся спасением погибающих сгорает в том безжалостном пламени!

Голова и язык действуют у нас активно и любую информацию быстро схватывают, усваивают, перерабатывают и тут же выплескивают на ближнего. Однако сердца наши работают туго, все на одно направлено — на страстное и сластное, дебелое, а на духовное и возвышенное никак не хотят отзываться сочувствием.

Сколько бы голова ни рисовала возвышенные образы, сердце все знай только высматривает там что-нибудь свое — поблажающее самости, и чтобы оно было все как-нибудь от мира сего. А если что высоко и к этой жизни земной неприложимо, то уже и неинтересно. Потому-то все нас перетягивает на деятельность внешнюю — слышать, узнавать и самим говорить.

Так и идет вся наша псевдорелигиозная жизнь: А что в самих наших душах творится — до того нет нам дела. Если сам он желает идти скоро, а большинству вокруг желается просто посидеть в тишине на природе, нужно ли ему тратить много сил на то, чтобы постоянно всех подымать и заставлять спешить?

Но так он сам никогда не сможет совершенствоваться в духовной жизни. Тогда все останутся у берега, не смогут плыть в открытое море, как бы веревкой связанные один с другим и, наконец, с причалом.

И сегодня тем более не время кого-либо долго упрашивать: Здесь уже не упрашивают: Как много предостережений у отцов против перехождения из монастыря в монастырь или оставления места подвижниками! Возводится в строжайший закон всегда пребывать на том месте, где дал обеты монашества. Но в то же время не многие ли отцы переходили по многу раз, казалось бы, из самых удобных мест? Да потому, что искали большего и большего!

Всегда без оглядки спешили вперед, боялись того, что замедляло, а если кто искал их помощи и поддержки, должен был сам гнаться и поспешать. Иначе монашество из живого ручья превратилось бы в стоячую лужу.

Как раз тот, кто впереди идет, не должен часто озираться, не должен терять из виду главное, но усиленно вглядываться туда, где ближе всего к нему Бог, должен Его единого искать прежде.

Если же начнет устраивать тех, кто пристроился к нему с тылу, то сам повернется к Богу спиной. Лучше знай делай свое дело — спасай душу свою, спеши к почести вышнего звания. Таким только образом действительно поможешь кому-нибудь, не иначе! Но мы сегодня как раз потому только переходим с места на место, что бежим от главного, простого и возвышающего и ищем многосложного, многозаботливого,— того, что поближе к миру сему, попросторнее в.

Поначалу стремимся в высоту, иной раз и забираемся повыше, а затем опускаем руки и долго скатываемся под гору. Если бы войти в ту дверь… Иной раз видится так: Сама монашеская жизнь — это какой-то подземный, темный лабиринт, узкий, весьма труднопроходимый, тесный, прискорбный, словно глубоко под землей проложенные коридоры катакомб со многими спусками и подъемами, полные неожиданных опасностей и препятствий; или узкая, малохоженая тропа в густой чаще леса, со всех сторон открытая для всевозможных неожиданностей, пугающая нападением диких зверей и жестоких разбойников.

Это — главная часть монашеской жизни. Но у этого многострадального мира есть и свой вход. Так у древних амфитеатров, в которых происходили жестокие, кровопролитные сражения гладиаторов с дикими зверями или казни, где нередко завершался и мученический подвиг христиан, обреченных на встречу с кровожадными хищниками,— у входа возводился роскошный павильон или изящно устроенная галерея со стройными мраморными колоннами, с витражными окнами, резными седалищами, с уютными балконами, залами для отдыха, с садами и фонтанами, увешанные картинами, изображающими сражения и триумфы победителей, воодушевляющими на подвиг.

Оттуда слышалось пение, в воздухе носились приятнейшие ароматы цветов и ладана, многое располагало к покою и размышлению о великом и прекрасном. Этот торжественно убранный зал с поучительными изображениями и многозначительными символами, это торжественное, точно неземное, возвышеннейшее пение, сладчайшее благоухание фимиама, напоминающее воздух райский, уносящийся в небо радостный колокольный перезвон — ведь все это только отблеск неба на земле, только отражение, только указание на то, чтО там — в конце пути — для тех, кто решится и пойдет до конца.

Но кто из нас идет дальше этого парадного входа? Кто входит в эту таинственную дверь и решается идти в глубь темного коридора? А если кто и входит и осмеливается несколько углубиться, то вскоре уже, испугавшись темноты или холодного дуновения, таинственных шорохов, одиночества, а более всего влекомый разного рода привязанностями к тому, что осталось позади и должно быть уже навсегда погребено за той дверью, угрызаемый какой-то многосложной тоской и скукой, как будто вспомнив, либо что забыл еще что-то взять с собой крайне необходимое в дороге, либо что не успел еще с кем-то попрощаться перед своим дальним путешествием,— спешит.

Редко кто все-таки войдет и будет идти в этом полумраке, лишь угадывая где-то далеко впереди слабые отсветы проходов, воодушевляемый верой, укрепляемый надеждой достичь того, чего здесь, на земле, и вообразить себе. Но нет уже той решимости у нас, той горячности сердечной: Мы даже удивленно подымаем брови и стараемся придать лицу особенно серьезное выражение, когда читаем о том мире.

Но вскоре уже опять принимаем вялую позу, беззаботное выражение, зеваем и вдруг рассказываем какую-нибудь совсем уж смешную историю, не имеющую никакого отношения к тому, почему мы. Так и живем изо дня в день, из года в год; даже поем о том мире, читаем, молимся, кадим, пишем иконы, до блеска трем церковную утварь — в общем, делаем многое, чтобы сохранить память и знание о том прекрасном мире, который отделен от нас этим долгим, узким коридором… Где мы находимся?

Из тех же, которые находятся на пути, случается, что некоторые пройдут две версты и, заблудившись, возвращаются, или, прошедши две версты вперед, отходят пять назад; другие же дошли до самого города, но остались вне его и не вошли внутрь города. То же бывает с нами; ибо некоторые из нас оставили мир и вступили в монастырь, с намерением стяжать добродетели; и одни сделали немногое и остановились; иные больше, а другие совершили половину дела и остановились; иные вовсе ничего не сделали, но думая, что вышли из мира, остались в мирских страстях и в злосмрадии их; иные совершают немного доброго и опять разоряют это; а некоторые разоряют и более того, что совершили.

Другие же хотя и совершили добродетели, но имели гордость и уничижали ближнего, а потому не вошли во град, но пребывают вне. Следовательно, и эти не достигли своей цели; ибо хотя они дошли до самых ворот града, но остались вне его, а потому и сии не исполнили своего намерения.

А мы, выйдя из города, сели у ворот и с наслаждением обоняем смрад, исходящий из-за стен. Может быть, нам и желалось только немного свежего воздуха и мирной деревенской простоты, сельского простора и тишины и лишь обманывали себя и других, что выходим из града путешествовать в Иерусалим? А то и так: Но это все только самообман, ложное смирение — на самом деле только боязнь труда, удаления от полюбившегося мирского и страстного, страх перед дальним странствованием.

После того как к весне года на фронтах сложилось тяжёлое положение, в ГКО решили дифференцировать выдачу алкоголя. Остальным же военнослужащим передовой линии граммов водки полагалось лишь по праздникам. В число таковых входили революционные и общественные торжественные дни: Незадолго до начала наступления Красной Армии под Сталинградом порядок выдачи алкоголя вновь изменили.

На Закавказском фронте было решено вместо граммов водки выдавать по граммов портвейна или по граммов сухого вина. Очередная коррекция норм выдачи алкоголя произошла уже через 5 месяцев. Когда смотрю теперь на его жизнь, на судьбу его поколения, думаю, что, наверное, это самое несчастное поколение, которое никогда доли не знало. Один разор, революции, войны.

Да борьба с врагами народа… Голод, кровь, муки. Не успел отец вернуться со службы в армии — началась Первая мировая война, и его снова мобилизовали. Оказался в армии генерала Самсонова, где-то в Августовских лесах попал в плен и очутился в Германии.

В плену кому как повезло, в зависимости от того, на какие работы человек попал. На заводах и в шахтах приходилось туго, а в хозяйствах бауэров жизнь была вполне сносной. Разумеется, надо было вкалывать, но бауэры неплохо кормили, одевали, как-то заботились о работниках, не то, что было с ними годы спустя на родине, в колхозах. Отец часто поминал свой плен добрым словом, что у меня, вечно голодного подростка, вызывало недоумение и зависть.

Еще отец побывал на гражданской войне, наступал на Варшаву. А перед тем поляки наступали на нас, в околице нашей деревни шел бой, с обеих сторон было много убитых. То место, где лежали убитые, потом долго называлось Битой пажитью.

Мама рассказывала, как некоторые крестьяне стаскивали с убитых сапоги, одежду. Рассказывала с осуждением, даже со страхом ведь это — великий грех. Показывала в углу хаты дырку, в которой застряла пуля, прилетевшая оттуда, с Битой пажити. Я тоже не любил ту пажить, но больше из-за колючей травы, которая там росла и больно колола босые ноги. Однажды, когда отец рассказывал, как в Восточной Пруссии, в Августовских лесах, попал в немецкий плен, я поинтересовался: Принес бы домой, я бы с ней играл.

давно ты не видел подружку дорогу к знакомым местам скачать

Было мне в ту пору лет. Мать, Анна Григорьевна, была родом из деревни Заулок, которая оказалась по ту стороны границы, на территории Польши.

За границей остался и ее брат, тот самый, что ловил рыбу. Мать всё время о нем горевала, наслушавшись агитаторов, которые говорили, что трудящиеся в Польше[12] лишены всех прав и мечтают о кусочке хлеба.

Для нас, детей, это тоже было в какой-то степени драмой, слишком рано нам довелось ее постигать. Правда, старше меня была моя сестра Антонина, но она умерла в пятнадцатилетнем возрасте… После меня родилась Валя, а в году — брат Николай умер в м. Что еще о родителях? Отец был по отношению к детям довольно строг, мы его побаивались. И я считаю, что это плохо. Всё-таки жизнь — безжалостная вещь, готовясь к ней, еще в детстве надо закалить характер. Я же перенял от матери слишком много мягкости, уступчивости, что потом мне, так или иначе, вредило — на войне и после войны.

Особенно в армии, где уважают звероватый характер. С границей у меня связано немало юношески романтичного и драматичного. В Кубличах рядом со школой была пограничная комендатура, возле школьного двора — конюшня и тир, или стрельбище, где командиры-пограничники упражнялись в стрельбе из револьверов. По дороге в школу и из школы постоянно встречались конные пограничники, с винтовками и шашками, в красивых скрипучих седлах, куда-то они каждый день скакали группами или попарно.

Командиры жили в местечке, а их жены были нашими учительницами в школе. Иногда пограничники показывали в деревнях кинофильмы, были как бы шефами.

На какой-нибудь праздник устраивали на площади местечка джигитовку — всадники на всем скаку рубили шашками лозу. Всё это было интересно. А летом пограничники купали лошадей в Комаровском озере, мы им помогали. Не обходилось, разумеется, и без драматических событий. Помню, как однажды зимой примчалось в деревню начальство,[13] всех мужиков погнали в засаду — подкарауливать нарушителей границы, и мужики целые сутки просидели в кустах, чтобы подать сигнал, если кого-либо заметят.

В конце 20 — начале х из Польши на нашу сторону переходило множество людей, в основном молодежь, после известного разгрома западно-белорусской компартии и комсомола. Мы видели, как утром их вели с заставы в комендатуру, и все они улыбались. А потом, возвращаясь из школы, мы видели, как их на грузовиках увозили куда-то дальше, и руки они держали за спиной, может, связаны были руки, и улыбок на лицах уже не. Однажды на границе был убит пограничник, и его хоронили всем районом на ярмарочной площади в Кубличах.

Текст песни Леонид Утесов - Солдатский вальс (СОЛДАТЫ ИДУТ) ( перевод, lyrics , слова)

Как я теперь понимаю, убили его не обязательно поляки или нарушители границы, а, вполне возможно, свои в целях провокации, как это не раз бывало и раньше. Всё это окрашивало детство в неестественные, порой уродливые тона. Особенно если иметь в виду некоторые последующие события… Школа в нашей деревне открылась на рубеже х годов, сперва это была начальная школа в крестьянской хате.

Та хата стоит и поныне, после войны в ней жил мой брат Микола. А когда создавалась школа, хозяева хаты отдали под нее большую комнату, а сами переселились в боковушку.

В комнате поставили два длинных стола, собрали человек пятнадцать деревенской ребятни. Учителем был Антон Васильевич Авласенко из деревни Дорошковичи.

Кстати, его дочка живет в Минске, замужем за старшим Машеровым. Так сложилось, что все мои друзья были старше меня и пошли в школу раньше, а мне было только шесть лет. Сижу один дома, а в школе что-то интересное происходит, и я тоже туда хочу. И вот отец однажды взял меня за руку и повел к учителю.

Поговорил с ним, и Антон Васильевич сказал: Дал мне тетрадь и перо, а Володя Головач, с которым я путешествовал на озеро, сбегал со мной на замерзшее болото, аккуратно срезал ножичком камышинку и вставил в нее перо. И стал я учиться. Читать я еще не умел, и первое художественное произведение мне прочел отец.

Это была первая моя школьная обида: Обделила судьба на первом же этапе. Во втором классе я учился уже в другой деревне — в Двор-Слободке. Тамошняя школа была получше, в былой господской усадьбе. Под школу отвели половину господского дома с верандой, кафельной грубкой и большими окнами. Учил нас молодой учитель Степан Григорьевич Троцкий, а также его коллега Кротенок. Первый теперь на пенсии, долго работал в Браслове.

Тогда, в Двор-Слободке, он был веселый человек, не злой, мы его любили. Он преподавал, кажется, одну зиму. Затем явился другой — Сергей Степанович Новиков, уроженец нашей деревни.

Этот был противоположность прежнему: У него была своя, партийная система преподавания: В комнате, в которой мы учились, было сразу два класса — младший сидел на одном ряду парт, старший — на соседнем.

Если в одном классе шел устный урок, то в другом — письменный, самостоятельный. И бывало так, что я свои задачки быстренько решу и сижу, слушаю, о чем идет речь в старшем классе. И не раз бывало, когда там никто не мог ответить на какой-то вопрос учителя один, помню, был о Парижской коммунея подымал руку, и Сергей Степанович меня вызывал, а потом стыдил старшеклассников, Что они не знают.

Вот так я поактивничал несколько раз, и учитель говорит: Посреди учебного года он перевел меня в четвертый класс. Но это не пошло мне на пользу. Потому что окончил я четыре класса в десять лет, а что дальше? Средняя школа в Кубличах, за три километра, вот отец и говорит: И пошел я снова в четвертый класс, лишь бы учиться.

Вот и вышло, что в третьем классе я проучился полгода, а в четвертом — два года. Позже стал ходить в Кубличи, в тамошней средней школе учились хлопцы и девчата всей округи. Когда замерзало болото, в школу ходили напрямки — через олешник, пригорок и дальше болотом.

На болоте надо было обойти островок олешника на трясине, заросший осокой, перебраться через заросшую аиром речушку и вскарабкаться на довольно крутой склон перед Кубличами. Путь был нелегкий, но интересный: Однажды в зимних сумерках мне повстречался вояк, какое-то время мы с ним шли в одном направлении, я — по тропинке, а он — поодаль, по целине.

Потом разошлись — каждый своей дорогой. На болоте вблизи школы разлеглось небольшое озерцо, недоступное летом, зато захватывающе интересное осенью, когда покрывалось тонким прозрачным льдом. Ранним утром на нем можно было поскользить, исследовать илистое дно — глубина была небольшая. На дне, едва шевеля плавниками, дремали язи и щуки. Стоило тихонько продолбить маленькую лунку и направить на рыбину сделанную из толстой проволоки острогу, как язь или щука становились твоей волнующей добычей.

Этим обычно занимались хлопцы постарше, ребятишкам разрешалось только смотреть. Лето, летушко, летейко… Его ждали, о нем мечтали, грезили… А оно всё медлило, весна продолжалась. Весна тоже неплохо, но ведь — школа! Испытания — экзамены — каждый год, за каждый класс. А еще — бесхлебица, щавель да крапива. Травица, от которой больно во рту. Но вот наконец школа позади, учебники — на полку. Лес уже нарядился в листву, вокруг зелено. В школу ходить не надо, но плохо то, что вне школы нет книг, нечего читать.

Крючки раздобыли загодя, у некоторых есть ушко, а то теперь в магазине крючок с ушком не купишь — все только с плоскими кончиками. К сожалению, в колхозе только одна кобыла белая. Бригадир ругается… Хотя бригадир, Антон Стриженок, вовсе не злой дядька и бранит нас беззлобно. На рыбалку я встаю на заре и сразу — на озеро.

Конечно же, на Беляковское, как мы его называем. Чтобы не идти через Савчёнки, в которых мальчишки драчливые могут поколотитьвзбираюсь на горку возле Савчёнок-горних, оттуда по тропке через олешник к озеру. Червяки тут же, на берегу. Наступает великое бдение — кроме меня и поплавка ничего больше не существует.

Первая поклевка, круги на воде. Но поклевка — еще не рыбина. Клев очень осторожный, пугливый. Солнце выкатывается над лесом, припекает плечи через рубашку, а у меня всего две плотвички. К обеду — штуки четыре. Меняю место, хожу туда-сюда по берегу. Рыбных мест тут, однако, не много — сплошь камыши, кувшинки. Беда, если оборвется крючок. Бывает, что он последний.

К полудню на берегу появляются какие-то люди из соседней деревни. А я не знаю, хорошо это или плохо? Может, лучше бы не знали, потому что, говорят, удить рыбу запрещено, ловить ее могут только государственные рыбаки.

Я же — негосударственный. Штаны у меня намокли выше колен, и я выхожу из воды, закатываю мокрые штанины. Улов мой — пять плотвичек и окунек.

Отнесу маме, пусть зажарит. Хорошо на озере, но завтра — на пастбище. Пасти коров — самая постылая моя обязанность.

А очередь подходит через каждые семь дней. Деревня небольшая, коров мало. Обязанность эта донимает из года в год — с весны до поздней осени. Правда, во время школьных занятий только[17] после уроков, летом же — весь день. От зари до зари. Очень не хотелось вставать на рассвете, мама будила меня по нескольку.

Наконец вылезал из сена в повети, сонный, выгонял нашу коровенку. Она кормила семью лет десять. Окончила свой век во время войны, если не забрали ее на прокорм партизаны… Пасти скот было негде — вся земля была под посевами. Оставались кустарники, овражки, перелески. Приходилось всё время быть на ногах, бегать и бегать за коровами, чтобы не разбрелись. Чуть полегче было, когда начиналась косовица и жатва — коровы паслись на стерне. Коровам что, а моим ногам доставалось — они были исколоты, изранены.

По утрам под осень особенно донимали росы — студеные, едкие. От них на голенях появлялись болячки. Летом скот в полдень гоняли на дойку. Это давало часа три передышки от полевого зноя. А затем — опять в поле, до захода солнца. Родители в страду — оба в поле. Косьба, сушка, перевозка сена. Жали в основном серпами. Белые платочки баб — по всему полю. Снопы ставили в бабки, так досыхало жито. Возить сено на возах поручали парням постарше — это было интересно.

Особенно сидеть высоко и смотреть на округу. Однажды и я поуправлял возом. Да на повороте с дороги на сельскую улицу круто повернул коня, и воз опрокинулся. Бригадир, правда, меня не бранил, только воз с сеном мне больше не поручал. Летом — после пятого класса — я пас лошадей. Пасли вдвоем с Илюхой, моим двоюродным братом — мы днем, а его отец, мой дядя Степан, ночью.

Опять приходилось рано вставать и гнать лошадей на далекое поле — за Гаи или в Мамоны, где по ночам паслись колхозные кони. Лошади, конечно, не коровы — спокойнее да и стреножены, однако каждая со своим норовом. А то, случалось, заедут на посевы, наделают потравы. Потрава — это[18] хуже всего, бригадир грозит штрафом, который взыщут с отца. Так что следи за конями! Но днем, когда пригреет солнце, можно посидеть в тенечке и почитать книжку.

На полдник ездим с Илюхой по очереди, верхом на какой-нибудь молодой лошадке. Утром лошадей разбирают колхозники — в плуг, в борону, телегу тащить или воз с сеном. Кони худые, потому что пастбище скудное, за ночь не наешься. Мужчины курят и бранятся. Дядька Степка выговаривает мне, что опоздал на смену — пока я разыскал его в кустарниках, солнце уже поднялось довольно высоко… После седьмого класса сторожил сад в Островщине. Островщина — некогда помещичий фольварк — деревушка из шести дворов.

Позже эти шесть хаток перевезли в Бычки, и Островщины не. Сад там был большой, старый — груши, яблони, вишни. Мне дали ружье без патронов, и я ходил вокруг сада и по саду — сторожил. Вокруг тихо, никого нет, и я забираюсь в укромное местечко под кленом, где соорудил потом шалашик, и — читаю. В полдень, когда колхозники шли на обед, кто-нибудь из них забегал в сад поживиться яблоками. А я на то и сторож, чтобы не давать их срывать. А как не дашь?

Что мне было делать? Заявишь не заявишь — всё равно яблокам не сдобровать. А иной обещал снять с меня штаны и обстрекать красивой. Отвратное было дело — сторожить сад. Еле дождался конца лета. Дома у нас тоже был сад — садочек, как мы его называли. Садочек я любил — и весенний, когда он был в цвету, и осенний, когда созревали яблоки и груши.

Особенно восхищали груши — огромные фунтовки и спасовки спасовки созревали аккурат к Спасу. Еще до того я примечал в кроне самую крупную, блестевшую на солнце синей кожурой, и, как только созреет, взбирался за ней на дерево.

Из яблок самыми вкусными были апорты только одна яблоня была этого сортано апорты и прочие сорта созревали поздно. А самыми поздними были плоды одинокой дички, которая росла в уголке садочка. Говорили, дичку эту посадил мой дед, хотел прищепить к ней какой-то сорт,[19] да смерть помешала, дичка так и осталась без привоя. Каждый год она была усыпана меленькими, очень кислыми яблочками. Поздней осенью мы их снимали и ссыпали на чердаке, зимой их прихватывало морозом, и подмороженные они давали обильный сок.

Мы добавляли в него соду, и получался чудесный шипучий напиток, который любила мама. Та яблонька, кажется, и ныне одиноко стоит на месте былого садочка — старенькая, скрюченная, изувеченная временем. Но всё еще родит, всё еще дает горстку памятных мне крохотных яблочек.

Остальных деревьев давно уже. Без хозяев сад живет недолго. Конечно же — простуда. Ноги в дырявых ботинках постоянно мокрые, на плечах поверх нижней рубашки домотканая свитка, которая тепла не держит. Пока добежишь до Кублич — околеешь. Но и в школе не очень согреешься, в классах холодновато. Сильно кашлял, особенно по ночам. Так нет же, тебе надо на лёд, снежками забавляться с мальчишками. Тот прослушал мою грудь стетоскопом, велел лежать, во двор не выходить. Пролежал я не меньше месяца.

Ничего не болело, но кашель был жуткий, в груди хрипело. И совсем не хотелось. Да и нечего было есть — как раз в ту зиму не стало припасов, обезмолочилась корова. Ни молока в доме, ни мяса. Только бульба да капуста. Помню, подслушал утром разговор отца с матерью: Овечку не зарезали, но выздоравливал Васька очень медленно, еле-еле. Мама плакала, она ведь уже похоронила три года назад старшую дочку, Антонину, которая умерла от такой же, как у меня, простуды. Помню,[20] как лежала шестнадцатилетняя девушка на столе, в подвенечном платье в этом платье когда-то венчалась мамаи меня очень удивлял этот наряд.

А я не плакал — был маленький и не понимал, что такое смерть… Настоящий праздник воцарялся в школе, когда вдруг объявляли, что после третьего урока будут показывать кино. К сожалению, случалось это редко, может раз за всю четверть, для всех классов.

давно ты не видел подружку дорогу к знакомым местам скачать

Как муравьи, веселые и дурашливые, мы высыпали во двор, строились в колонну и во главе с учителями радостно топали в ДСК Дом социалистической культурыусаживались на скамейки и нетерпеливо ожидали, когда застрекочет проектор. Какой фильм покажут, было известно заранее разумеется, почти все фильмы были про войну.

По дороге домой обсуждали фильм, спорили. Ночью какие-то эпизоды снились — кино продолжалось и во сне. На простенок между окнами вешали белое рядно, ставили лавки посреди хаты. Позади их устанавливали проектор с двумя колесами, прилаживали к последней лавке динамо, ручку которого по очереди крутили молодые хлопцы. Малышня усаживалась вплотную к экрану и впивалась в него глазенками. Лента часто рвалась, киномеханики ковырялись в проекторе, отрезали от ленты куски, затем склеивали их, отдельные обрезки бросали на пол, и детвора тотчас их расхватывала.

Потом мы рассматривали эти кусочки ленты на свету, что было не менее интересным, чем целый фильм. Ехали втроем — я и еще двое учеников, в сопровождении учителя Жирнова. Было холодно, я весь продрог в своей свитке не от того ли потом и заболел.

Учитель смотрел на меня с жалостью, утешал: Это было первое мое путешествие за пределы деревни и Кублич. Второе состоялось летом — в пионерский лагерь в Стайках это под Лепелем. Лагерь размещался в сельской школе. Мне сказали еще весной, что поеду в лагерь, и я с нетерпением ждал целый месяц. Из Кубличской школы в лагерь отобрали шесть учеников, среди которых был и мой знакомец, старшеклассник Меир Свердлов. До Ушачей нас везли на подводе, а оттуда до Лепеля на грузовике, в кузове.

Дорога была очень красивая — лес, озера. И теплый ветер в лицо. Лагерь не очень понравился — строгая дисциплина, линейки, физзарядки.

Книг в лагере хватало, но читать их было некогда: И мне было стыдно. Почему-то не запомнилось ничего радостного, связанного с лагерем, о котором я так мечтал. Разве что дорога.

А обратной дороги не помню. Постоянной тяжелой проблемой родителей да и нашейдетей были одежда и обувь. Зимой, бывало, ранним утром слышу сквозь сон, как отец возится с моими ботинками — зашивает, подбивает.

Когда ботинки уже не поддавались ремонту, я надевал деревянные колодки или драные опорки, чего отец очень стыдился. Но другой обуви не. То же и с одеждой. Сшить новую рубашку или штаны было не из чего — в магазине не купишь, нету, и своего домотканого полотна тоже нету, не из чего его соткать — весь лён забирало государство. Помню, как-то под[22] осень мама сшила мне новую верхнюю рубашку из двух белых в крапинку женских головных платков с бахромой по краям.

Бахрому она отрезала, но в одном месте полоска ее осталась и вылезла из-под шва, что заставляло меня мучительно конфузиться.

В седьмом классе мама справила мне пиджак, который пошила ее подруга из Кублич — Рива Ривочка. Но сперва надо было остричь овец, расчесать шерсть чесали в Кубличах мы с мамой, я крутил чесальную машину.

Затем мама пряла, затем красила нитки, затем ткала сукно — кроены ткацкий станок у нас были свои, но давно уже стояли без дела у стены. В том пиджачке я ходил в школу два года, фотографировался в нем на паспорт. И снял только тогда, когда он стал совсем драным — прежде всего на локтях… … Наш класс приняли в пионеры, вручили нам красные галстуки с красивыми металлическими застежками, которые очень нам нравились. Но бабы в деревне над нами посмеивались, а некоторые и бранились: Поэтому мы по дороге в школу, в Кубличи, прятали галстуки в карманах и надевали только у самой школы.

После занятий тотчас снимали. В Кубличах, как в каждом белорусском местечке, было много еврейских детей. В нашем классе половина учеников были евреи. Я дружил с братьями Свердловыми — Меиром и Лейбой. Меир был старше меня, опережал на два класса, а с Лейбой мы были одноклассники.

Как-то он приезжал в Минск, и мы вместе съездили в местечко нашего детства, где и следа не осталось от хаты Свердловых. Вообще, почти ничего не осталось от прежних Кубличей — всё разбомбили, сожгли, уничтожили во время войны. В Кубличах родился Верига-Даревский, известный литератор, участник[23] восстания Кастуся Каликовского.

Школа в Кубличах была с незапамятных времен, была синагога, аптека, кузница и даже пожарная каланча, рядом с церковью.

Долгая дорога домой (fb2) | КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно

Главное место, однако, занимало примыкавшее к ярмарочной площади кирпичное здание пограничной комендатуры. Со временем его огородили высоким дощатым забором, вкопали на изгибе, в углу забора, деревянный столб, который служил турелью ручного пулемета. В е годы была построена новая неплохая школа, но тогда же сорвали кресты с церковных куполов, чтобы их нельзя было разглядеть с сопредельной стороны границы — а как же!

Но разрушать их стали. Всё церковное имущество конфисковали или попросту разграбили воинствующие атеисты, которыми обязаны были быть все пионеры, комсомольцы, учителя, партийцы и беспартийные активисты. И мы — активисты-пионеры — таскали из церкви и рвали в клочки старинные фолианты, мастерили из церковных рукописных пергаментов воздушных змеев, запускали их в небо в ветреные дни. А районный быткомбинат пошил из церковных риз тюбетейки, в которых не один год ходили летом наши хлопцы.

В первый год войны всё еврейское население оккупанты согнали в Ушачи и расстреляли возле кладбища. Перед самым освобождением Кубличи беспощадно разбомбили и сожгли. Теперь это захудалая деревня с несколькими зданиями из силикатного кирпича, которые стоят при въезде в деревню.

Христианские традиции искоренялись, церкви и костелы были закрыты, священников сажали в тюрьмы. Но неискоренимыми оказались старинные праздники и обряды — Коляды, Деды, Купалье. В ночь на 7-е июля сельская молодежь, а молодежи тогда было куда больше, чем теперь, зажигала костер — огненный круг. Или зажигали смолистый корч, который привязывали к длинной жерди и втыкали ее в землю на пригорке за хатой Головачей.

И тут же разбегались кто куда: Пограничники опрокидывали жердь, гасили факел, ругались — зажигать огонь в Купальскую ночь запрещалось.

На вопрос — почему, следовал лаконичный ответ — потому!. На селищанском католическом кладбище стояли очень красивые мраморные памятники с латинскими буквами, шумели сосны. Посреди кладбища стояло белое мраморное изваяние девушки в образе ангела, скорбящего над могилой. Мы, дети, почему-то очень этого памятника боялись.

Ныне Селищи тоже превратились в захудалую деревню с разрушенным костелом и заброшенным кладбищем. До войны Кубличи были центром сельсовета, а Ушачи — района. Но для меня это был настоящий город, далекий и заманчивый — там клуб, столовые и даже книжная лавка. Герой был изображен в бурке, с блестящей саблей в опущенной руке. Небо и облака на картине были как настоящие тогда умели так писать.

Изредка бывая в Ушачах, я всякий раз заходил в книжную лавку полюбоваться Чапаевым. Как я уже говорил, там была новая, из тёса, школа со светлыми классами и спортивной площадкой во дворе. И учителя были новые. Русский язык и литературу преподавала Клавдия Яковлевна Патута, молоденькая девушка, только-только окончившая Полоцкий педтехникум. Мы любили ее просто за молодость, хотя и учительница она была неплохая.

И всё же белорусским детям русский язык давался с трудом, особенно диктанты и сочинения. Но я в ту пору пристрастился к чтению, причем мне было всё равно, на каком языке книжка — на белорусском или русском, поэтому на уроках по русскому особых проблем у меня не.

Белорусский язык преподавал Андрей Демьянович Курченко — мрачноватый человек, учитель довольно суровый. Правда, мне он давался легко. Однако к урокам я готовился усердно, тоже побаивался Андрея Демьяновича, хотя вызывал он меня редко и никогда не давал ответить до конца. Только начну, как он говорит: Я уже забыл, как тогда именовались оценки, система образования у нас перманентно меняется.

Кроме Клавдии Яковлевны и Курченко, запомнились преподаватель физики Красинцев и учитель истории он же преподавал географию Жирнов. Оба славные были учителя, светлая им память. Увлечение чтением стало для меня в те годы главным. Но где брать книги? Разумеется, в школьной библиотеке, которая была не очень богатой, однако классика в ней имелась, и белорусская, и русская, и кое-что из мировой.

Прежде всего приключенческая литература — от Жюль Верна до нашего Янки Мавра, книги которого я очень любил. Когда я заболел и долго не ходил на занятия, особенно много читал и перечитал всё, что было в Слободской школе, а это преимущественно русская классика. Но где мне было взять деньги? Летом деревенские ребята драли лыко лозы и крушины, высушивали их на солнце и сдавали в заготовительные конторы-магазины.

Как только прослышу, что у кого-то есть незнакомые мне книжки — прошу дать почитать. На пару дней, на одну ночь.